8 ноября 1934. Четверг
Во вторник были с Игорем у Прегель. Шикарный особняк, бобрик, диваны, комнаты такие, что рояль даже не заметен, завтрак из 7-ми блюд, курица, подает лакей, тарелки меняются поминутно и т. д. И тут же разговор о том, что самое правильное — ехать в Россию (с лакеями?). Что мы бы сумели перестроиться, что там жизнь все-таки тяжела, а м<ожет> б<ыть>, и лучше и т. д. Теперь в моде подобное большевизанство, благо и неопасно.
11 ноября 1934. Воскресенье
Сегодня была с Игорем у Ел<ены> Ив<ановны>. Там был Ладинский с женой (с дамой, с которой они живут в одной квартире). У той дамы — «прелестная армянка» — дочка 3-х лет. Ну, понятно, детский крик. Настроение еще со вчерашнего дня, а м<ожет> б<ыть> и раньше, какое-то кислое, а тут стало еще хуже. Пришла я, когда никого еще не было, и мы с Ел<еной> Ив<ановной> немножко поговорили. Рассказывала она про четверговой доклад Адамовича[307], говорит, скучно было; но выступал Слоним, публику расшевелил. У самой-то Ел<ены> Ив<ановны> увлечение, видимо, прошло, потому что тут же она назвала его «демагогом», сказала, что выступает он всегда, в конце концов, для самого себя, «чтобы сорвать аплодисменты». В общем, я поняла, что я его никогда больше не встречу.
А мне, как это ни кажется глупо и смешно, с этой мыслью очень больно примириться.
И еще была она как-то в редакции, видела там Ладинского, и тот стал ее расспрашивать о том, что было на Монпарнассе после того вечера (сам он был с женой и потому после кофе-крема сейчас же ушел), и радостно спросил:
— Говорят, Ирина Николаевна напилась? -
И тут же Ел<ена> Ив<ановна> добавила:
— Но больше ничего не сказал!
Значит, уже «все говорят». Как же на это реагировать? Конечно, мне это очень неприятно, тем более, что есть основания для злословия. А этот уже обрадовался! Старый сплетник! Вот и говори потом о каком-то «благородстве». Теперь все пойдут языки чесать, нашли к чему прицепиться. Плюнуть? Пойти опять на Монпарнасе? Как ни в чем не бывало? Или опять исчезнуть с литературного горизонта на несколько лет? Тем более, что отклика там мне все равно не найти, а того, что мне интересно, я все равно не встречу!
А Ладинский стал старой, противной брюзгой, на все ворчит, брюзжит. Раньше, когда он был помоложе, он смотрел на все и вся с высоты своего олимпийского величия, что еще куда ни шло, еще какая-то страстность была, а теперь просто по-старчески брюзжит и сердится; и стар-то он, и печень у него болит, и все неладно. Хочется ему быть а lа Ходасевич, только вот злости той, остроты у него не хватает, и получается так что-то…
30 ноября 1934. Пятница
Вот вчерашний доклад Слонима[308], после которого я легла около 4 х. В конце концов, этот единственный в эмиграции энтузиаст оказался пессимистом (в отношении эмиграции, конечно), что даже страшно стало.
— Да, в конце концов, я пессимист, — сказал он мне на мои замечания.
А в общем, грустно.
3 декабря 1934. Понедельник
Ну, о докладе я уже писать не могу. Очень было интересно. Много ругался с Адамовичем и Ходасевичем, причем ругань была уже чисто «парламентарская», в очень резких формах. Все, конечно, ругали Слонима, причем довольно подло. Напр<имер>, Адамович бросил ему упрек в том, что он заискивает перед советской литературой и даже — не только перед литературой. Слоним же, в свою очередь, упрекнул (и очень горячо) Адамовича в безответственности, в том, что он, имея возможность выступать в печати, пишет не то, что думает, противоречит самому себе и т. д. Между прочим, Слоним сказал такую фразу:
— Советскую литературу я чувствую, как свою литературу; так же, как и Россию всегда продолжаю чувствовать своей родиной.
Ему кто-то (кажется, Адамович) возразил, что «об этом вообще не принято говорить» и что «все мы так же чувствуем».
Тут у меня явилась мысль даже выступить в прениях. Меня эти слова необычайно взволновали, и даже как-то больно сделалось. Надо самой себе сказать честно, что я Россию своей родиной не чувствую, у меня нет никакой родины, а привычной родиной мне стал быт эмигрантщины. А советская литература для меня такая же чужая, как перевод с латинского. И это самое трагичное, что я не одна, что вся молодая эмиграция, моложе меня, чувствует так же. Молодой эмиграции вообще нет. Эмиграция кончается на мне, на моем возрасте. Настоящая молодежь — французская, притом с сильным уклоном влево. Она-то, конечно, еще меньше меня чувствует Россию. Вот об этом-то, о многом еще другом, мне хотелось сказать Слониму, а Ел<ене> Ив<ановне> — насчет писателей, она накануне доклад читала в РДО[309].
Ну, мы его и караулили у выхода, а его подцепила Ася Берлин со своей женой (или мужем — не знаю уж, как и сказать), и они пошли на Монпарнасе. Мы с Ел<еной> Ив<ановной> тоже пошли в Наполи, Мандельштам нас оставил со всяческими извинениями и ушел, мы сидели вдвоем. Пришел туда и Слоним со своими дамами, сели недалеко от нас, там же был Газданов (который, кстати сказать, со мной не поздоровался, видимо, не узнал; говорят, что я очень изменилась). Тут он подошел к нам. Ел<ена> Ив<ановна> сразу же обрушилась на него со своими писателями, и я уж (все равно) молчала. Просидели мы с Ел<еной> Ив<ановной> до половины второго, хорошо поговорили, но втайне каждая злилась на себя, что пропустили Слонима. Только когда вышли на улицу — сказали об этом. А еще досадовали на Слонима, что он занят этой стервой Берлин, омерзительной женщиной.
А что, если когда-нибудь, оставшись с ним с глазу на глаз (например, если он и я будем у Ел<ены> Ив<ановны>, и Юрия не будет, и он пойдет, конечно, меня провожать — больше возможности такой я не вижу), я скажу ему: «Я вас люблю»? А там — все равно.
5 декабря 1934. Среда
Пришла к заключению, что даже «воображаемый роман» может иметь совершенно реальные последствия. Кажется, ничего нет, кроме глупой влюбленности (да и то — в миф), а результаты налицо. Все время мысль вертится около вымысла, который становится как бы второй жизнью. Все время я живу в воображаемых событиях и в зависимости от этого бываю весела, зла или грустна, бывает, что и плачу. И иногда мне начинает казаться, что все это уже не вымысел, а действительность, цель! Днем я занята собой и своим «воображаемым собеседником». И неспроста я ухожу спать в кабинет. Не только в открытом окне здесь дело, а в том, чтобы лежать совсем одной, а м<ожет> б<ыть>, с тем же «воображаемым собеседником». Хуже: я даже Игоря забросила, мало его вижу, совсем им не занимаюсь, ходит грязный, ободранный. А я хожу по улицам, сама с собой разговариваю, или лежу на диване и все плету свой «воображаемый роман». А до чего доплелась, один Бог знает. Писать об этом я уже не буду.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});